— Надо еще посмотреть, чью линию вы проводите, если в такой критический момент хотите обезглавить партийную ячейку.

Взбешенный Гирин хлопнул дверью так, что едва не вышиб простенок, и ускакал в Яровск. На другой день туда вызвали Онуфрия. И хотя большинство членов укома отмалчивалось, за предложение Гирина все же проголосовали почти единогласно, исключив Онуфрия Карасулина из рядов РКП(б).

Собрания ячейки были закрытыми, но все, что говорилось там, сразу становилось известным челноковцам. Еще не зная о решении укома, мужики сошлись во мнении: напраслину возводят на Онуфрия, мстят ему за строптивость и крутой норов.

Маркел Зырянов полдеревни обежал, с каждым встречным поговорил. Вот, мол, пока дудел Онуфрий в одну дуду с комиссарами — хорош был, а как вступился за крестьянина, постоял за сермяжную правду, ему сразу отходную сыграли.

Онуфрий Карасулин встретил лихую напасть, не склоняя головы, не опуская глаз. «Спасибо за науку, — сурово, но спокойно сказал он Гирину после того, как проголосовано было предложение об исключении из партии. — Ране бы надо было стегануть меня как следует. Не сидел бы тогда до се сложа руки, не ждал бы, когда вы поумнеете, пеши бы дотопал до товарища Ленина…»

Весь путь от Яровска до родного села Онуфрий просидел в санках, ровно зачугунелый. Ни прибытка, ни выгоды не давало ему большевистское званье, а он дорожил им без меры. Ни в мыслях, пи в делах Карасулин никогда не отделял себя от партии, считая себя обязанным исполнять все ее решения в большом и малом. За честь своей партии, за ее доброе имя он не колеблясь принял бы смерть. И вдруг оказалось, что он не нужен этой партии, «переродился». Этого Онуфрий не мог ни понять, ни принять, и если бы не верил, что его правота одолеет любые завалы и рано или поздно выйдет незамутненной к людям, наверное, совершил бы сейчас что-то непоправимое.

Но он верил.

— Ой, батюшки! — всплеснула руками Аграфена, узнав об исключении мужа. — Теперь засудят тебя…

— Не веньгай, — тихо, но непререкаемо оборвала Марфа. — Что ни деется, все к лучшему.

— Помру, то же скажете, — угрюмо пошутил Онуфрий.

— Типун те на язык, — обиделась теща и, поджав губы, величаво проплыла в горницу.

Несколько дней Карасулин не выходил со двора и к себе никого не привечал, ссылаясь на хворь. Но через три дня неодолимая тяга к людям вытянула его из дому, и, выждав сумерки, он направился в волисполком. Едва ступил в исполкомовский коридор, столкнулся с Алексеем Евгеньевичем Кориковым. Тот первый поклонился, подал пухлую коротенькую руку, изобразив на розовощеком лице сострадание.

— Торопитесь? — почтительно осведомился Кориков.

— Куда? — вопросом на вопрос ответил Карасулин.

— Кто знает… кто знает. У каждого свои заботы. Если не очень спешите, заглянули бы ко мне на пару минут.

Недоуменно передернул плечами Онуфрий, но все-таки направился в кабинет председателя волисполкома. Алексей Евгеньевич пропустил Онуфрия вперед, плотно притворил дверь, прошел к дивану, широким плавным жестом приглашая гостя садиться.

— На мягком в сон клонит. — Карасулин сел на стул.

Кориков пустил по лицу лукавую улыбку, и та, сделав нужное, скрылась в аккуратном клинышке бороды. Необыкновенно легко и плавно для своей грузной фигуры Алексей Евгеньевич присел на диван. Принял излюбленную позу — нога на ногу, сплетенные кисти рук на животе.

— Похоже, вы и на меня сердиты, Онуфрий Лукич?

— Сердятся виноватые.

— Истина! Только боль не становится слабее от сознания, что тебя незаслуженно секут. Пожалуй, наоборот… Да, Онуфрий Лукич, горька людская неблагодарность. Были вы волостным комиссаром. Заслуженно. И вот награда большевиков за мужество и верность идеалам революции. Был революционером— стал антисоветчик, с часу на час жди ревтрибунала. Хорошо еще, не знали они о Фаддее Боровикове, которого вы прятали у себя в малухе…

Онуфрий оглушенно захлопал глазами. Кровь рванулась в голову, бронзовые щеки стали кирпично-красными. «Ах, гады! Одной веревочкой повязаны. Четыре месяца рядом с ним — и не разгадал. За то и хвалит меня, сочувствует…» Не меняя позы, вроде бы даже с ленцой выговорил:

— Я-то думал, клепал на вас тестюшко, когда хвалился, что вы заодно.

Удар оказался неожиданным. Алексей Евгеньевич смешался, закашлялся, но, встретясь глазами с острым, неприязненным взглядом собеседника, вдруг залился мелким, легким смешком.

— Ха-ха-ха! Колючий вы, Онуфрий Лукич. С какого боку ни подступись, везде шипы. А ведь нам с вами не пикироваться— дружить надо. Крепко-накрепко. Ну, посудите сами, выиграли б вы оттого, если б я, к примеру, сообщил о ваших тайных связях с Боровиковым? Губчека как рассудит? Сначала жену контрреволюционера пригрел, потом через нее с самим Боровиковым связался. Припомнят, что при Колчаке никто пальцем не тронул ни семью, ни хозяйство красного партизана коммуниста Карасулина. Спроста ли сие?.. Погодите, дайте договорю. Вас обманули, Онуфрий Лукич. Обещали рай земной, а что дали? Прозревшие рабочие уже бастуют в городах, волнуются солдаты. Про крестьян говорить нечего… Вы — настоящий революционер. Ни Пикина, ни самого Аггеевского не убоялись, горько поплатились за народную правду. Уверен — понадобится, жизни не пожалеете ради священных идеалов революции, которые попрали коммунисты…

«Что такое он говорит? Мне? Сейчас я его перелицую… Пусть стерва докукарекает, а уж потом…»

— …Какие блага получили мужики от большевистского владычества — сами видите. А нахлебников, нахлебников-то сколько расплодилось, сколько дармоедов, погонял и обирал сидит на шее крестьянина. И все знают только одно — дай! Есть слух — новую разверстку готовят, будут семена отнимать. Несдобровать господам народным комиссарам: возьмутся мужики за вилы. Может, и к лучшему, что вас из партии того… Ей-богу. Крестьяне с вашим словом считаются. Неужто в лихой час отшатнетесь от мужиков?..

Онуфрий с трудом сдерживался, чтобы не вскочить, не ударить… И раньше чуял он в Корикове что-то скользкое, неискреннее. Чуял — и что? Шарами хлопал да самосад переводил… Лишь теперь понял, кто опоил продотрядчиков, откуда прилетела телефонограмма Ярославне Нахратовой… Теперь какая вера ему? На это и рассчитывают выползни. Спелись, гады. Маркел — Боровиков — Кориков. Кто еще? Куда ниточка тянется? В Яровск, в Северск? Через кого? Не может не тянуться, раз они на Советскую власть замахнулись. И надо же, в такое время… Ах, мать-перемать, худая скотина всегда в ненастье телится… Поделом с секретаря спихнули, из партии выперли. Такое паучье гнездилище под носом не разглядел!.. Уверовали, гады, в близкую поживу… Вдруг будто плетью по глазам обожгло, высекло искры: «А ведь они меня за своего принимают. На обиду мою рассчитывают, А и хорош я был, сукин сын, коли белогвардейская сволочь в кумовья зачислила… Мало мне Аггеевский всыпал тогда, и Пикин не зря к нагану тянулся, и Гирин прав. Боровикова из рук выпустил, этого змия проглядел, поджигатели на воле ходят… По заслугам я получил».

Задохнулся от ярости Онуфрий, но выражение его лица оставалось прежним — внимательно-недоуменным. Не спуская с Корикова сузившихся глаз, спросил:

— А ежели я, к примеру, все это перескажу Чижикову?

Нимало не смутился вопросом Алексей Евгеньевич. Пробежался короткими пальцами по пуговкам френча, словно проверял, застегнуты ли, обжал щепотью холеный русый клинышек, подмигнул.

— Всего не скажете. — Нажал голосом на «всего». — Про Боровикова придется умолчать, иначе товарищ Чижиков должен будет выписать ордер на арест гражданина Карасулина, исключенного из партии за притупление политической бдительности и покровительство, не попустительство, а покровительство врагам соввласти. Так ведь, кажется, сформулировано?

«Все скажу, — тут же решил Онуфрий. — Головой поплачусь, а гадине зубы вырву».

Кориков тем же певучим голосом продолжал:

— Если и хватит дури все выляпать, — он опять подчеркнул «все», — никому, кроме себя, худо не сделаете. Кто поверит двурушнику Карасулину? Оговаривает честных советских работников, провоцирует. Хе-хе-хе!.. Да ты не дурак, — перешел вдруг на «ты», и в голосе заструились железные властные нотки. — В голове, слава богу, не мякина, иначе до прапорщика не дослужился б, да и кокарду на красную звезду не сообразил сменить. Подумай, Онуфрий Лукич. То, что тестю ребра намял, — не смущайся этим…