«Эх, мать честная, вот мазнул так мазнул», — в который раз пенял себе Чижиков, снова и снова переживая разыгравшуюся в кабинете Аггеевского сцену. Никого другого, кроме себя, он уже не виноватил. Даже Пикина со всеми его перехлестами. Что-то притягивало его в губпродкомиссаре. Пикин издерган, истрепан бессонным, бесконечным хлебным штурмом, он так с головой ушел в свою, требующую нечеловеческого напряжения работу, что просто не может, не в состоянии взглянуть на вещи свежим взглядом, понять свои ошибки. Он, Чижиков, должен был помочь ему это сделать, поговорить спокойно, без горячки, убедить на неопровержимых фактах. Должен был — и ничего не сделал. Не хватило времени, знаний, терпения. А теперь уже поздно: семенная разверстка утверждена и подписана… Кого же ему винить, кроме себя самого?
Отчетливо вспомнилось: слушая пространные разглагольствования Водикова, Пикин недовольно морщился, хмурился, хотя Водиков целиком поддержал губпродкомиссара. Почему Пикин не приемлет поддержки от Водикова? Свое эсеровское прошлое тот искупил подпольем, прям и смел, образован, что твой профессор, в чем же дело? Да ведь и сам-то Чижиков, по совести говоря, чувствует необъяснимое недоверие к Водикову. Может, грамоте его, краснобайству завидует? С Пикиным начистоту бы, в две головы скорей докопались до причины. Горячев частенько наведывается к Водикову, и выходит, как ни крути, подозрения тенью падают на главного пропагандиста губернии…
Еле оторвался Чижиков от тяжелых мыслей. Пригласил в кабинет Тимофея Сазоновича Сатюкова.
Тот вошел, как всегда, широким твердым шагом, браво доложил о прибытии. Сел, глядя в глаза Чижикову.
— Как твоя благоверная? — спросил тот.
— Почитай заново родилась. Прытче дочки бегает. Выходила баба Дуня. Вот тебе и знахарка. Хотел отблагодарить ее — не взяла, да еще отчехвостила меня, в душу, грит, тя выстрели.
— Характерная бабуля… Наследники-то растут?
— Чисто беда с имя, — улыбнулся Сатюков. — Старшой-то себя губчекистом называет. Сколотил ватагу сорванцов и объявил войну «буржуазной контрреволюции». Рядом у нас купчиха живет, сын у нее колчаковским офицером был, так они ночью забрались к ней на крышу, развалили трубу да еще просунули через нее в печь пук горящей соломы. Такой переполох устроили, на всю улицу. Пришлось снять штаны и выпороть ремнем своего губчекиста.
Смеялся Сатюков добродушно, весело, запрокидывая лицо, заросшее непроглядно густой рыжеватой бородой. Из-под мохнатых, тоже рыжих бровей посверкивали живые, умные глаза.
Но стоило Чижикову сказать: «Послушай, Сазоныч, есть одно дело», как Тимофей погасил улыбку, весь подобрался, уставясь немигающим настороженным взглядом на председателя губчека.
— Вот тебе направление. Сейчас явишься в губпродком, к начальнику продотряда особого назначения Карпову. Будешь бойцом в его отряде. Скажешь — из чека поперли за выпивон и неповиновение начальству. Можешь разрисовать меня в карикатуру. Надоело, мол, перед всякими тянуться, захотелось волюшки. Понял? Надо, чтоб тебе поверили. Главная твоя задача — не спускать глаз с Карпова и Горячева: его-то и будет сопровождать ваш отряд. Учти, можешь угодить в осиное гнездо. Карпов этот только объявился в наших краях, по личной рекомендации Горячева назначен начальником продотряда. Постарайся угадать, что за птица. Каждый шаг, каждое слово мотай на ус. Присмотрись к бойцам отряда. Сыщешь надежных, обопрись, но не раскрывайся. Играй под мужичка-простачка, которому надоели большевистская дисциплина и всякие ограничения. Надейся только на свои силы. В случае крайней нужды можешь передать что нужно с секретарем челноковской комсомолии Ярославной Нахратовой. Приказ о твоем отчислении из батальона губчека, наверно, уже вывесили. Мы тебя списываем за «проступки, порочащие высокое звание чекиста…». Уточни, с кем встречается Горячев, о чем и с какими мужиками разговаривает. Помни: оступишься, вызовешь подозрение — не пощадят. Осиротишь детишек. Так что смотри… — Помолчал. Пожевал нераскуренную папиросу. — Если дело не по душе — скажи. Неволить не стану.
— Обижаешь, Гордей Артемыч.
— Прости, Сазоныч. Только ведь и вправду на такое надо идти добровольно… Ну давай закурим напоследок и помолчим перед дорогой…
Когда Сатюков ушел, Чижиков позвонил в караульную и попросил привести арестованного Карасулина.
Онуфрий зарос щетиной, был угрюм и раздражен. В ответ на «Добрый вечер, Онуфрий Лукич» буркнул сквозь зубы: «Здравствуй, гражданин начальник» — и остался стоять посреди комнаты, едко и колюче поглядывая на Чижикова из-под насупленных бровей.
— Обижаешься, значит?
— Тебя в рыло, а ты кланяйся мило. Так, что ли? — криво усмехнулся Карасулин.
— Садись, — миролюбиво предложил Чижиков, — закуривай.
— И так башка от курева — хоть обручами стягивай.
— Дрянь дело, Онуфрий Лукич, — подсаживаясь рядом, проговорил Чижиков. — Начали семенную разверстку…
— Ну?.. — вскинулся Карасулин. От недавней обиды и раздражения — ни следа. — Выходит, они и взаправду похитрей нас. Мне Кориков об этой разверстке загодя говорил.
— Кориков?!
— Ворон первым падаль чует.
— Но почему тебе?
— Отколотая щепа обратно не пристает.
— Так они что, решили…
— Может, и решили, а вернее, на зуб пробовали.
— Что ж ты молчал об этом? — рассердился Чижиков.
— А ты меня спрашивал?
— Да, виноват я перед тобой… — поник Чижиков. — Поговорить тогда ночью не удалось: пришлось срочно скакать в Яровск. Потом опять запарка. Вот и протомили тебя в подвале четверо суток… Но, черт возьми, не понял ты разве, зачем мы тебя арестовали? Чтоб вернулся ты в Челноково окончательно обиженный нами, чтоб враги не сомневались больше в тебе. Разжевал наконец? Эх, Онуфрий, Онуфрий. Да и я хорош… — Сокрушенно покачал головой. — Ну, ладно. Что упало, то пропало. Давай о деле. Непосильную ношу хочу взвалить на твои плечи.
— Чужие не свои — знай вали… Выходит, они нас — вокруг пальца, как надумали, так изделали. Он ведь прямо сказал: вот начнется семенная и…
— Не могу поверить, что Кориков преднамеренно открылся тебе. Скорей всего, в азарте болтанул.
— Сам этот клубок день и ночь мотаю, никак до конца не доберусь.
— Надо распутать, — твердо сказал Чижиков, не спуская с собеседника цепкого взгляда.
— Черти б его распутывали, — угрюмо пробубнил Карасулин. — Ну, коль охота мозги поломать, слушай. Про то, что я Боровикова пригрел, слыхал? Я и в самом деле первым повидал дорогого тестюшку, похристосовался с ним…
Он в подробностях живописал встречу с Боровиковым, потом рассказал, как «пробовал его на зуб» Кориков.
— Я ведь утром надумал к тебе ехать, а тут ты сам заявился, заарестовал меня да и ускакал…
Онуфрий свернул папиросу, прикурил от чижиковской и задымил вовсю.
— Да… — проговорил Чижиков. — Значит, пока проглянула такая цепочка: Зырянов — Боровиков — Кориков — Горячев и, видимо, поп Флегонт.
— Вряд ли Флегонт с ними. Он хоть и поп, а из мужицкой борозды не вылазит. К богатству не льнет. Все своими руками.
— Красный поп?
— Может, и не красный, но во всяком разе не белый.
— Случись заваруха, твой двухцветный поп служить будет молебны антисоветчикам.
— Колчаковцы его чуть не расстреляли за то, что отказался такой молебен служить.
— Черт с ним, поставим над попом вопрос. Поглядим, куда погнется, все равно посередке не устоит… Тебе, Онуфрий Лукич, придется еще денек-два у нас погостить. Хоть и обидно, и прискорбно то, что случилось с тобой, но, ей-богу, нет худа без добра. А в партии тебя восстановит Москва, и мы подмогнем в этом. Уверен. Не обижают здесь?
— Гляди, сам кого бы не обидел.
— Так вот, денька через два мы выпустим тебя на поруки. Авторитет твой среди крестьян от этого не качнется, а Кориков и его братия должны проникнуться к тебе особым доверием. Надо разглядеть изнутри это логово. Опередить их. Сможешь?
— Попытка не пытка.