— Судьба, баба Дуня! С ней еще никто не поспорил, не потягался. Вон Катю из пламени вынесла. Могла сделаться сообщницей поджигателей — стала сотрудницей губчека. А другого, наоборот, из красного в белое перекрашивает…
— С судьбой не спорь, а и столбом не стой, покойничек отец говаривал, царство ему небесное. Только не судьба в огонь-то тебя кидает, а гордыня.
Надо было, наверное, сдержанно возразить, но Вениамин опять озлобился. «Не хватало оправдываться перед этой…» Баба Дуня поняла его молчание по-своему, решив, что заколебался, засомневался в своей правоте, и назидательно произнесла:
— Одна голова не бедна, а хоть и бедна, так одна.
— Это вы к чему? — Горячев даже головой потряс.
— Все к тому же. Своя голова всего царства дороже.
«Куда целит старая хрычовка?» Придав голосу минорный тон, Вениамин негромко, проникновенно проговорил:
— Эх, баба Дуня. Измотался я… Советской власти — хорош, мужикам — плох. Вертись берестой на огне…
— Ты хошь бы Ленина не приплетал, — неприязненно упрекнула Катерина. — Разве он велит эдак-то с мужиками обращаться? По-хорошему ума не хватает, вот вы и за наган…
Это уж было слишком. Не хватало, чтоб она читала ему нравоучения!
— Чего ты понимаешь! — взъярился Вениамин. — Наслушалась чижиковых песенок. Ленину хорошо. Сидит за кремлевской стеной и пуляет телеграммами: «Хлеба. Хлеба. Хлеба!!! Вынь да положь!» Откуда прикажете вынуть? Только из мужицких амбаров. Видела в Челнокове, как нас к амбарам-то допускают. Вот мы и… — уперся в Катерину злым, горящим взглядом.
— Ишь как распалился, сердечный. — Баба Дуня не то издевалась, не то сочувствовала. — Не дает тебе покою совесть-то. Гложет. Вот и борзеешь. Бросаешься на всех…
Коварная бражка взвинтила, поднатянула нервы и разжижила волю. Надо бы вовсе умолкнуть, оборвать на этом разговор, сказав что-нибудь примирительное, смягчающее, но Вениамин не смог с собой совладать.
— Вы мою совесть не троньте, ба-ба Ду-ня! Она и так, как ущемленная змея…
— Чистая совесть звонким лесным ручейком текет, а не гадюкой в щемилах извивается, — отчужденно, с нескрываемым осуждением выговорила баба Дуня.
— У кого она чистая-то? Может, у вас?
Баба Дуня не обиделась. Покачала медленно ровно бы отяжелевшей вдруг головой.
— Пошто так торопко о людях судишь? Всех своим аршином? Кабы не было совести чистой, кто бы разглядел замаранную? Да ты успокойся. Мы тебя ни в чем не уличаем. Разве с бабьим умом в таких делах разбираться? Нам ли тебя судить? Живи себе как знаешь, как сподручней да ловчей…
— Спасибо за высочайшее соизволение, — съязвил Вениамин и даже голову склонил в почтительном полупоклоне. Скакнул исподлобья взглядом со старого лица на молодое, трудно выдохнул задержанный в груди воздух и примирительно произнес: — Ладно. Оставим этот разговор. Да и надо ли в такую ночь, перед рождеством Христовым, в первую встречу толковать о каких-то мужиках, о хлебе. Господи! Я ведь хотел только объяснить, почему до сих пор не женился на Кате, отчего и себя и ее мучаю. Не сладко ей, и мне тоже… Но в тихой семейной гавани бросать якорь еще не время. Вот образуется все, расстановится по местам, тогда и мы свадьбу отпразднуем. О лучшей жене не мечтаю. Это, баба Дуня, говорю совер-шенно от-вет-ствен-но и чисто-сер-дечно!
— И на том спасибо. Пей-ко чай-от, остынет…
После ухода нежданного гостя баба Дуня долго молчала, прятала глаза от вопросительного взгляда Катерины. Та, не выдержав, подсела к бабке, обхватила ее за шею и тихо, дрогнувшим голосом спросила:
— Ну что?
— Так я и думала. Не обмануло сердце…
— Да что, бабушка?
— Выворотень он. В голове одно, на языке другое, в деле опять иное. Почто его в эком-то месте держат? Неуж не видят иудину душонку…
Задержав дыхание, испуганно округлив глаза и слегка приоткрыв рот, Катерина слушала бабушкин приговор, а в голове, петляя и кружа, затравленно метались мысли. Кто он? Что на уме у него? Что на сердце? Недобрый — это сразу видно. Как власть-то ненавидит. Рад, что мужика озлобили… А может, крестьян ему жалко? С того и себя казнит, и других не милует? Опостылело, а делать надо… Глаза-то, глаза- то как пыхнули… Да кто же он? С бабушкой об этом не поговоришь. С Чижиковым? Сразу насторожится. И не станет Вене веры. Вовсе измотается… До чего же нежный, до чего ласковый бывает. Прильнет губами… Зачем отворила ему? Люб ведь, люб, окаянный…
И от горькой обиды на Вениамина, и на себя, и на весь свет Катерина заплакала. Баба Дуня принялась успокаивать. От бабкиных ласк Катина горечь вытекла со слезами, и те стали легкими, сладкими.
— Ты сразу-то спиной к ему не поворачивайся. От такого чего хочешь жди… Почуял, что ты отдаляться стала, забоялся, с того и сюда пришел. Полегоньку, но беспременно пяться. А то не приведи господь… Дуреха…
Катя не противоречила бабушке. Слушала и не знала, что думать, что делать.
Катерине показалось, что ее вовсе не случайно встретила в коридоре пани Эмилия, а нарочно подстерегла…
— Давно не видела вас, голубушка. Вы все мимо, все мимо. Хоть бы разочек заглянули, скрасили мое одиночество. Порой не знаешь, куда деть себя, — голос у пани Эмилии сладкий, а глаза сухие, зоркие и пытливые. — Зайдите на минутку. Чашечку чайку. Разговор для вас…
— Я потом… потом, — бормотала Катерина, невесть чего испугавшись, и силилась вырвать руку из цепких пальцев пани Эмилии.
— Нет уж, нет, — ласково пела та, увлекая за собой молодую женщину. — Самовар на столе. И чай заварен. Сделайте мне приятное…
Из-за огромного ведерного самовара Катя не угадала сидящего за столом человека, а когда тот поднялся и она узнала челноковского кулака Маркела Зырянова, то едва удержалась, чтобы не броситься вон из комнаты.
Маркел все заметил и понял, но виду не подал. Вскочил, обрадованно засуетился вокруг Кати, приговаривая:
— Здравствуй, землячка, здравствуй, красавица. Давненько не виделись. Как узнали про твое воскресение… веришь ли, бабы заставили отца Флегонта молебен отслужить. Чуть в святые не произвели. А ты, девка, заянилась, в Челноково и глаз не кажешь, не хочешь с нами дружбу водить. Смотри, Катерина, — шутливо погрозил ей кулаком. — Доберемся до тебя, хоть ты и в чека теперь…
— Да что ты, дядя Маркел, — смущенно отговаривалась Катерина. — Какое там чека…
— Не говори, девка. Сами не махонькие, понимаем, что к чему. Ловка ты! Прямо тебе скажу — ловка! Провела их за нос, как слепых кутят. Хе-хе-хе…
Он смеялся так заразительно, что, глядя на него, заулыбалась и пани Эмилия, и у самой Кати дрогнули было губы в бессознательной улыбке, но она тут же опомнилась. «Над чем это он так ухохатывается? Кого я провела? О чем он?»
А Маркел, вдосталь насмеявшись, тыльной стороной ладони стер с глаз слезы и деловито предложил:
— Садись-ка за стол. Чайку не попьешь — не поробишь.
— Недосуг, дядя Маркел, — отнекивалась Катерина, с тоской поглядывая на дверь и тихонько пятясь к ней.
— И не моги. Садись. Мы тебя часто вспоминаем. Умница. И характер — любой мужик позавидует.
— Чего ты меня нахваливаешь? — почуяла недоброе Катерина.
Он усадил-таки ее за стол, сам налил и пододвинул к ней чашку с чаем, вазочку с сахаром, тарелку с пирожками.
— Угощайся. — Повернулся к пани Эмилии: — Ты только подумай, Эмилия Мстиславовна, как ловко она обвела всех вокруг своего пальчика. — Ухватил Катю за мизинец, потряс ее руку, бережно уложил на прежнее место. — Ведь как было- то? Принес я ей сонной травки, говорю: «Будут продотрядчики победу обмывать, ты им незаметненько в самогонку подсыпь. Куда-либо это зелье не сыпанешь — горьковато очень, а в самогон — самый раз. А как они повалются да захрапят, подашь нам знак, выставишь лампу на окошко. Мы ставеньки прикроем да подопрем, а ты тем временем полезай на чердак и прыгай оттуда в сугроб, а чтоб не зашиблась ненароком, мы постоим, примем». И что ты думаешь? Ровно по-писаному изделала. И продотрядчиков усыпила, и с чердака скакнула, и попа еще одурачила, да так ловко, что он ее от нас и увез спасаться. Умора, да и только. А в газетке-то, в газетке-то как все складно обсказала. И на допросе ни гу-гу. Да ить что еще удумала, сама же в энту чека и затерлась. Ой, ловка, девка. Ой, ловка!